
Сколько же длится этот спор? Сколько лет, веков, тысячелетий сиюминутное мельтешит перед вечным, пытаясь доказать свое мнимое главенство? Наверно, столько же, сколько существует жизнь на Земле. Временами, когда смута и варварство в людских племенах доходят до своего последнего рубежа, за которым по всем законам логики должна последовать трагическая развязка, когда мир уже висит над черной бездной небытия, из последних сил цепляясь за скользкие уступы и впившиеся в кожу колючки, – в эти самые «минуты роковые» из охватившей душу зловещей неопределенности, из ада мучительных схваток вдруг слышится долгожданный крик младенца. Это рождается новое время, новая эпоха. Естественно, после пережитого ужаса неминуемой смерти люди называют ее Возрождением, после упадка жизненных сил они чувствуют их закономерный подъем. В такие периоды человеческой истории спор Поэзии и Времени переходит в русло мирного и вполне дружелюбного диалога и порой даже перерастает в счастливый и плодотворный союз. Красота в такие благословенные эпохи настолько сильна в своих правах, что время подчиняется ей и ненадолго преображается ее властью. Время становится поэзией, поэзия – временем. Как в истинной любви, двое становятся единым целым. Ненадолго… На несколько веков. Хотя бы. Чтобы потом, на неизбежном витке следующего падения, в памяти поколений оставался неизгладимый отблеск того прекрасного далека, к которому стремится душа в надежде вновь обрести утраченную гармонию…
И снова обостряется спор, доходя до открытого противоборства и взаимной нетерпимости. И снова поэзия не нужна времени. Оно гонит ее, выталкивает из своего сузившегося, наполненного агрессией пространства, забывая, что вместе с поэзией из него уходит и сама жизнь…
Время словно говорит ей:
Как, ты еще существуешь?! Ведь я, кажется, сделало все, чтобы уничтожить тебя: оскорбило твою чистоту грязью политических дрязг и интриг; оглушило твою тишину грохочущими спецэффектами блокбастеров; окружило твою высоту беспардонной пошлостью и убожеством массовых зрелищ. Твоя песенка спета. Ты вытеснена с поля жизни на самый край – дальше только пустота, небытие, забвение. Я, время торжествующей и оголтелой вседозволенности, красиво именуемой «демократией», не оставило тебе, частице божественного огня, очищающего и возвышающего, ни малейшего шанса. А ты продолжаешь звучать. Правда, год от года все скромнее, все незаметнее. Перебиваешься скудными крохами эпизодического внимания и совсем уж редкими, деликатесными икринками понимания и сочувствия. Ютишься, как последний атавизм ушедшей эпохи, по таким же «атавистическим» углам – в полупустых музейных залах, в заброшенных домах культуры, в самодеятельных клубах и обществах мамонтообразных «любителей изящной словесности» – трогательных, наивных, восторженных, словно выпавших из моей жесткой, циничной реальности. Но учти, ледниковый период в разгаре (уж прости за грубую шутку!), и верные тебе «мамонты» доживают последние дни.
Да, более жалкую и унизительную судьбу, чем та, которую я тебе уготовило, трудно и вообразить. Отчего же мне так неспокойно? Отчего мой не знающий сомнений прагматизм, мой победоносный цинизм, ставший философией современного мира и смеющийся над любым проблеском человечности, – отчего они все еще чувствуют рядом противника? Молчи, я знаю. Боюсь, не хочу знать, но знаю. Твоя незаметность – кажущаяся, твоя скромность не есть знак твоей побежденности. Я чувствую, как ты противостоишь мне каждой клеткой, каждым нервом своего израненного, попранного существа. Противостоишь изнутри, из самых глубин мироздания, как правда противостоит лжи, а любовь – ненависти. Твое противостояние вечно, как и ты сама. Оно было всегда. Оно будет всегда. Ты, истинная, никогда не сольешься и не согласишься со мной, полным фальши, расчета и разъедающего душу конформизма, который даже почетен среди людей как гарантия их продвижения и успеха. Нездешняя, непонятная, не претендующая на сомнительные земные дивиденды, ты, как зеркало, беспощадно напоминаешь мне о моем болезненном уродстве, которого я не хочу, не собираюсь замечать. Не собираюсь, слышишь!
Но что же мне делать с тобой? Как тебя сломить, какими средствами одолеть, порвать в клочья твою нервущуюся «тонкую материю»?
Как я только ни изощрялось, пытаясь опутать тебя своей паутиной, приспособить твою божественность к своей обыденности, приручить тебя, сделав своей служанкой на вполне выгодных – поверь! – для тебя условиях. Все напрасно. Ты отвергаешь даже самые безобидные сделки.
Нет, есть, конечно, отдельные представители, сговорчивые и нетребовательные, их даже весьма много… Но ты ведь знаешь, мне неинтересны посредственности и слабаки. За них не надо бороться, их не надо покорять – они и сами всегда готовы. Да что о них говорить… Ты осталась непокоренной, и это главное, что мешает мне царствовать безраздельно.
Ты, в сущности, почти не изменилась с тех давних пор, когда маленький курчавый эфиоп с русской душой коротко, ясно и по-детски непосредственно, словно играючи, сказал о большом и важном, о таинственном и вечном, о волнующем и непостижимом, нащупав своими смуглыми пальцами самую суть жизни, самую ее ось. Сказал, погостил немного, попробовал моих заманчивых разносолов – и после недолгих колебаний ушел восвояси, предпочтя моим сиюминутным соблазнам невозмутимое благородство Вечности. Ушел, а потомки до сих пор заседают на конференциях, пишут книги и диссертации, пытаясь хоть чуть-чуть дотянуться до его ребяческой, немудреной всеохватности и понять – как это: так просто – о непростом, так кратко – о бесконечном, так легко – о страшном и непонятном?
А вот так это. Потому что не предал тебя, не согласился со мной, не измельчал и не исподличался, цепляясь за презренный спасательный круг под названием «Общественное мнение», который общество всегда радо бросить предателям и лицемерам. Он не цеплялся – он был слишком велик для этого. Признаюсь, с ним невозможно было договориться – оставалось только убить, сыграв на мелких человеческих слабостях и подослав вполне благопристойного француза. И вся история-то вышла из-за того, что француз этот был моим, а тот, курчавый, принадлежал тебе.
И люди не простили. Кого? Конечно же, француза. Ведь они любят задним числом обвинять и развенчивать меня и подобострастно воздавать почести тем, кого обвиняли и развенчивали при жизни. У них это называется посмертным признанием…
Так вот, ты не изменилась с той поры. Это я меняюсь: становятся более изощренными мои формы и методы, приходят новые приспешники, вырабатываются новые «продукты». Это множится армия твоих «отдельных представителей» – бездарных и амбициозных нахлебников, расчетливых выкрестов из твоей высокой веры. С ними-то всегда можно сторговаться. Но ты, мое вечно правдивое и неподкупное зеркало, ты неизменно пребываешь на той же высоте, с тем же ненавистным и раздражающим (ибо не от меня – от Вечности!) благородством.
Своим безоговорочным отказом сотрудничать со мной ты только подчеркиваешь мою ничтожность и безобразие. Я ущербно – ты совершенна. Ты красавица – я чудовище. Но почему же тогда люди охотнее подчиняются моей, а не твоей власти? И почему ты до сих пор не покинешь эту грешную землю, это обиталище зла и порока, и не улетишь на свои любимые небеса, в родной тебе мир божеств и гармоний? Зачем, черт возьми, ты пришла сюда? Во имя чего страдаешь от моей жестокости? Ведь я не сжалюсь, не стану добрее. Для чего зажигаешь свое хрупкое огниво в моем тревожном, воинственном сумраке? Ведь я не прозрею. Я только затопчу его, со свистом и гиканьем, наслаждаясь своей низостью, упиваясь своим ничтожеством.
Да, я порождение дьявола и всегда заодно со своим хитроумным родителем. По его наущению я вожу людей за нос, пускаю им пыль в глаза, заставляю их убивать и ненавидеть друг друга. Я убедительно сулю им золотые горы в обмен на душу и совесть – и они соглашаются! Они с легкостью продают и то, и другое, озабоченные лишь одним: а не продешевили?
Как видишь, люди со мной, они – мои подданные, послушные и преданные мне, как могут быть преданы только рабы и лакеи. Они с умным видом рассуждают о свободе, мнят себя борцами за нее… А ведь это я нашептываю им эти рассуждения, вовлекаю их в эту борьбу. И сам образ так называемой свободы – хвостатой химеры, сирены, заманивающей и стравливающей, обманывающей и разрушающей, – не что иное, как моя выдумка, едва ли не самая удачная и изобретательная.
Я-то знаю: по-настоящему свободна только ты – божественная и чуждая житейской мелочности. Тебя не за что презирать, ибо ты не теряешь достоинства. Тебя нечем прельстить, ибо ты бескорыстна. Но тебя можно заставить мучиться, задыхаться, кричать от боли. Ведь каждый твой крик – это моя победа, каждая строка отчаянья – мой трофей. И я делаю, делаю это – мучаю тебя, глумлюсь над тобой, раню тебя в самое сердце своими отравленными стрелами. И чем больнее тебе, тем сильнее я презираю себя, утешаясь разве что жалким мифом о своем безграничном могуществе…
А как же иначе мне продлиться на земле? Как удержать у себя на службе ту неисчислимую армию рабов и лакеев, которые уже вылеплены мною в полном соответствии с моим образом и подобием? Ведь без них я ничто, пустой звук. Ведь только на их угодливо прогнувшихся хребтах я и держусь. Их скомканные, потасканные души – единственная гарантия моего господства. Страшно даже подумать, что было бы со мной, если бы хоть треть из них, хоть десятая их часть вышла из повиновения и потянулась к тебе – недосягаемой и выпрямляющей душу животворящим стремлением к красоте…
Ведь это только ты существуешь вечно и неоспоримо – как солнце, как небо, как сама жизнь. А я, со своими войнами и революциями, кознями и бесчинствами, суетой и неразберихой, рано или поздно исчерпываюсь, изживаюсь, стираюсь из памяти. И лишь твои бессмертные свидетельства напоминают потомкам о моем недолгом существовании…
Апрель – май 2005



30 апреля, 2014
Lyudmila Abramochkina
Опубликовано в рубрике
Метки: 