«Когда б вы знали, из какого сора…»
(Проза о поэзии и поэте)
И в самом деле, как они растут, откуда берутся, эти странные, неуместные в быту стихотворные строки? Из чего складывается их невидимая подноготная, почти не выразимая привычными средствами обиходного языка? Я не любитель въедливого копания и педантичного «раскладывания по полочкам» частей единого и непостижимого целого, коим является Божий промысел. Но порой и меня охватывает неодолимое желание разобраться в собственной «кухне», попытаться дать хоть сколько-нибудь рациональное толкование своих иррациональных «рецептов». Не знаю, заинтересует ли эта попытка читателя, но лично мне интересно прикоснуться к тому таинственному явлению, которое зовется «психологией творчества». Я вовсе не стремлюсь и едва ли в силах сделать тайное явным – я лишь хочу найти ответы на свои же вопросы.
Итак, из какого же сора вы беретесь, хрупкие, прихотливые цветы поэзии? Растущие на первый взгляд сами по себе, вы полны такой сложной и напряженной предыстории, что, кажется, ударите электрическим разрядом каждого, кто рискнет прикоснуться к вашей нервной, пульсирующей материи. И не мудрено, ведь главный ваш исток – это боль. Врожденная, неутолимая, происходящая из самого имени «Поэт» и ставшая внутренней сутью боль противоречия с собой и с миром. Острая, пронзающая сердце боль любовного переживания. Горькая, ноющая боль надлома и отверженности от сиюминутной современности – вечная боль того, кому дано ощущать сиюминутность как составляющую часть Вечности и жить «по вертикали», пренебрегая общепочитаемыми «горизонтальными» ценностями. Боль гадкого утенка, ставшего лебедем и познавшего сладость полета, но по-прежнему вынужденного подчиняться если не морали, то внешнему укладу бескрылого птичьего двора. И – как неизбежная «обратная сторона медали» – боль сочувствия и невольной сопричастности всем «дворовым» нуждам и горестям. Боль отъединенности и слиянности одновременно – как давящие тиски замкнутого круга, из которого есть только один достойный выход – нести свой крест и веровать.
Наиболее прост и естествен процесс стихотворчества в юные, начальные годы. Бурлящий чувственный поток несет тебя с горы, то захлестывая, то подхватывая, то разбивая об острые камни. И до той поры, пока поток не обмелел, все ранения и травмы переносятся с неким надрывно-экстатическим энтузиазмом и воспринимаются как неотъемлемая часть священного творческого действа.
Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
Да, все происходит именно так, как писала М. Цветаева. Этой хлещущей из жил стихией и живешь, и поешь, и мучаешься. И в самозабвенном порыве культивируешь свои мучения, ибо обожествляешь мучительницу и творишь кумира из ее страстной, недолговечной пены. Пока она хлещет, ты, разумеется, не задумываешься о природе происходящего и его последствиях. Жизнь в этот период безоглядно-стихийна и стихии чувств подчинена, как высшему божеству, а потому мало поддается анализу и осмыслению. В этой стихийности – прелесть и трагедия молодости, в ней же – очарование чувственной, импульсивной поэзии, рожденной из колебаний и возмущений не глубинного слоя души, а лишь ее внешних, тончайших покровов, обладающих сверхчувствительностью к малейшим раздражениям.
И только ближе к середине жизни входишь, подобно дантовскому герою, в «сумрачный лес» сомнений и вопрошаний: а правильно ли это? а так ли надо было жить и о том ли писать? Те душевные движения, что еще вчера были органичны и не требовали попутных раздумий, теперь подвергаются жесточайшей ревизии, а вслед за ней – едва ли не полному отрицанию. То, что мыслилось (и таковым являлось!) единственным и необходимым «топливом» для стихов, тем самым «сором», из которого они росли так широко и привольно, на последующую поверку оказывается силой более разрушительной, чем созидательной. Опустошив душу, опалив сердце своим яростным пламенем, она изживает себя и оставляет горькое чувство тленности и тщетности земных чувств. Отныне «сором» – уже не столь обильным и бурно растущим – становится сама эта метаморфоза человеческого и творческого «я» и ее печальное осознание. Неизбежная и коренная переоценка, ожидающая каждого, кто перешагнул определенный возрастной и духовный рубеж, переживается долго и тяжело, и, безусловно, заслоняет собой все другие, ставшие неактуальными темы. Одно лишь остается в сущности неизменным – сам процесс зарождения, вынашивания и непосредственно рождения стиха.
* * *
Цветаевского суждения о том, что «вдохновение надо заработать» (то есть стоически упорно высидеть его за письменным столом) я не придерживаюсь в силу своей спонтанной, интуитивной натуры, мало пригодной к каким бы то ни было систематическим упражнениям. Я могу писать только по наитию, подчиняясь некой ведущей меня силе. Если этой силы нет рядом, то и я бессильна, и всякое «высиживание» безрезультатно. Как по мне, вдохновение надо не заработать физически, а выстрадать духовно, дорасти сердцем своим и мыслью до той заветной планки, где становится возможным слияние души с «музыкой сфер», которое и есть вдохновение. (Не является ли этот рост труднейшей и напряженнейшей внутренней работой?) И только после того, как оно снисходит, наступает время кропотливого и неустанного доведения его плодов до формального совершенства. Упорное же бумагомарание и истовые попытки самостоятельно высечь Божью искру без Его на то воли сродни маниакальному упорству спирита, насильственно вызывающего духов, и противны мне по определению. Я не верю в то, что художник вообще и поэт в частности может создать что-то, имеющее право называться искусством, по своей воле, даже очень сильной и действенной. А если и может, то это скорее ремесло, чем искусство. Всякий житейский «сор» в виде различных впечатлений и потрясений может стать истинным поводом для поэзии лишь тогда, когда он преображен силой божественного огня. Только в этом случае внешнее впечатление становится событием духовной жизни и материалом для творчества. Не преображенный же он так и остается бытовым фактом и никакого особого интереса не представляет. Поэтому меня всегда мало занимали те события моей жизни, которые так и оставались в рамках внешнего, календарного порядка. Я не принадлежу к числу тех, кто «умеет жить». Все внешнее мне быстро наскучивает и утомляет меня порой до болезненного состояния. Мне интересна лишь проекция внешнего на внутреннее, то «обыкновенное чудо» духовного преобразования, которое и является залогом художественности творческого «продукта». Попробую вкратце описать скрытые механизмы этого превращения.
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны…
Так в гениальном ахматовском стихотворении описано предшествие поэтического акта. Но, пожалуй, все начинается еще раньше, с какой-то неясной тревоги, предчувствия чего-то, что вот-вот должно произойти. Но никак не происходит, а лишь томит, изводит, лишает сна и хоть какого-нибудь душевного комфорта. Это может продолжаться день и ночь, несколько дней и ночей. Внешне ничего не меняется – течет обычная будничная жизнь с ее хлопотами, заботами, общением с близкими. Но все это делается уже машинально, почти без моего сознательного участия. И чем ближе подступают строчки, тем этого участия меньше и тем необходимость его мучительнее. Маешься, не можешь найти себе места, сосредоточиться хоть на чем-то, что не имеет отношения к совершающейся в тебе работе. Любое проявление внешней, бытовой жизни, любое с ней соприкосновение в такие периоды совершенно невыносимо. Принужденная к раздвоению психика просто не выдерживает напряжения. Поэтому случаются срывы, истерики без видимой причины, которые нормальному человеку вряд ли понятны. Это выматывающее состояние длится до тех пор, пока в голове не появятся первые конкретные очертания будущего стихотворения. Это и есть муки творчества, родовые схватки, если хотите. Как и при рождении ребенка, весь организм в эти минуты подчинен единому процессу и предельно сконцентрирован на нем. Можно без преувеличения сказать, что в момент его кульминации происходит полное самозабвение, трансформация земной, материальной природы в абсолютно иное качество. Родящее перевоплощается в рождаемое, обнаруживая тем самым чудесную, трансцендентную сущность творчества. Пожалуй, с наибольшей точностью это выражено в одном из лучших стихотворений Арсения Тарковского «Малютка-жизнь»:
Взглянул бы кто, как я под током бьюсь
И гнусь, как язь в руках у рыболова,
Когда я перевоплощаюсь в слово.
А дальше уже легко. Слова падают на бумагу, как дождевые капли на землю, с радостным звонким шумом заливая безмолвную поверхность свежей, прозрачной, ароматной влагой. И чем дольше собиралась гроза, чем тяжелее дышало нависшее предгрозовое небо, тем щедрее и свободнее льются потом эти звонкие потоки, тем благодарнее принимает их истосковавшаяся по жизненным сокам почва.
Но ирония судьбы в том, что уже через короткое время, может быть, даже на следующий день, я неизбежно разойдусь со своей лирической героиней, а то и вовсе не узнаю ее и буду сама удивляться написанному. Такова специфика поэзии, которая при всей глубине и серьезности затрагиваемых ею тем и безоговорочной искренности автора всегда похожа на бабочку-однодневку. Ведь поэтические строки – это то, что родилось сегодня, сию минуту, то, что принесла на своих крыльях изменчивая, своевольная Муза. Когда она улетает, новорожденное дитя начинает жить своей жизнью, и чем больше проходит времени, тем меньше его сходство с матерью. Отсюда, видимо, то щемящее, сиротливое чувство зыбкости и мимолетности жизни и вечной неудовлетворенности ею, которое есть суть мироощущения поэта.
Тем тяжелее для его нервной, подвижной природы последующая скрупулезная работа по отделке стиха, которой не миновать. Ведь отшумевшей грозой дело не заканчивается. Бывает так, что одна строчка, порой полстрочки, выбившись из уже готового произведения, преследуют меня день и ночь, гудят в голове непрерывным пчелиным гулом, не отпуская ни на минуту. Значит, что-то в них не так, какая-то фраза, может быть, одно только слово нуждается в замене. Но чем заменить, как выбрать единственно верное из множества полутонов и оттенков? По опыту многолетней работы знаю: пока все до мельчайшей детали, до последней запятой не зазвучит как единое целое – покоя не будет. Так и живу, на ходу проговаривая про себя варианты, в любое время суток проверяя каждый на соответствие общей смысловой и мелодической ткани. Потом следующий, и еще один, и еще… И так до тех пор, пока нужное слово не будет наконец найдено и не придет чувство завершенного дела – словно чей-то неведомый, но уже хорошо знакомый голос вдруг шепнет тихонько: свободна, отпускаю… Только тогда обессилевший организм получает право на сон и отдых.
Думаю, если бы не знающие этого мучительного пути «простые» люди могли хотя бы отчасти представить себе, какова повседневная плата за невесомые словесные «кружева», они наверняка были бы добрее и снисходительнее к тем, кто несет бремя поэтического дара, и не судили бы их своим однобоким обывательским судом. Но, увы, в обыденности нет различий, нет каких-то особых, льготных условий для «избранных». В этом – беспристрастность и безжалостность жизни и в этом же – ее неизбежная и, по-видимому, необходимая школа выдержки и терпения. Она не делает скидок на индивидуальность поэтической натуры, не дает привилегий и не оставляет права на исключительность. Точишь ты детали на станке или пишешь стихи – правило одно для всех: соответствовать нормам и требованиям заведенного бытового порядка. «Хотя бы немножко, хотя бы для виду», – написала я когда-то в одном из стихотворений. Но ей-богу же, и это «немножко» стоит подчас немалых волевых и душевных усилий.
* * *
Хорошо это или плохо, но я никогда не думала о какой-то своей «исключительности». Никто не прививал мне в детстве чувство некой особой ценности моей персоны, не носился с моими способностями и не проявлял к ним повышенного внимания. Мои родители просто любили меня, как всякие нормальные родители любят своего ребенка, независимо от того, к чему и насколько он способен. Сколько помню себя в раннем возрасте, никто никогда не акцентировал моих поэтических данных и уж тем более не ставил их во главу воспитательного процесса. Впрочем, и данные были тогда в зародыше, и «процесса», к счастью, никакого не было. Слава Богу, в семье не занимались «воспитанием гения» и не калечили мою психику. Я всего-навсего росла и училась, как и все мои сверстники. Может, только чаще других болела, больше думала и читала. Это и было моим воспитанием. Мои недостатки никогда не преподносились со стороны и не воспринимались мною как продолжение моих же достоинств. Напротив, они были только и всегда недостатками, причем настолько для меня явными и очевидными, что лет до двадцати я жила с очень сильным и стойким комплексом неполноценности. Этот комплекс до конца не изжит и по сей день. Обратная сторона личностной состоятельности и некоторых творческих удач – крайняя бытовая неприспособленность, граничащая с идиотизмом. Мне, скажем, с трудом дается понимание некоторых самых обыкновенных вещей, относящихся к повседневной жизни. У меня нет должных навыков и сноровки для решения элементарных вопросов бытового свойства. Иногда я просто не могу в них включиться, охватить их психически.
Впрочем, думаю все же, дело тут не столько в неприспособленности как таковой, сколько в том, что быт мне абсолютно неинтересен и противен по самой своей сути, как антипод бытия. Я равнодушна к вещам, мне тягостно и неуютно в вещном мире, ибо он антагонистичен моему внутреннему миру. Вероятно, по этой же причине у меня совсем нет чувства собственности и привязанности к ней. Нет ощущения дома как «гнезда», в котором женщине, как правило, хочется создавать уют и наводить красоту. Мне не хочется и никогда не хотелось. В этом смысле я выродок. Быт волнует меня лишь постольку, поскольку он обеспечивает мое физическое существование. Его благоустройство и усовершенствование никогда не входило в круг моих насущных и даже второстепенных задач, так как я по своей природе не умею «устраиваться» и находить удовлетворение в материальной стороне жизни. Всякое участие в бытовой сфере я ощущаю как насилие и закрепощение, поскольку оно всегда продиктовано лишь необходимостью и никогда потребностью. Я не люблю быта и страдаю от его неизбежного присутствия. Моя душа отвергает его как олицетворение утилитарного, потребительского мира, который порабощает человека и навязывает ему ложные приоритеты. За много лет я так и не научилась ладить с ним, но, кажется, научилась его преодолевать. Я смирилась с его непререкаемой властью только внешне, душой же не приемлю его еще сильней, чем прежде, так как теперь уже доподлинно знаю, что это ненасытное чудовище, которое в обмен на предоставляемые блага пожирает силы и время жизни, столь необходимые для творческой отдачи.
Я отнюдь не считаю данную особенность лестной для себя и не отношу свои размышления к разряду универсальных истин. Я лишь пытаюсь выразить свой личный опыт восприятия мира и взаимодействия с ним и прихожу к выводу, что такое отношение к быту и внешней стороне в целом продиктовано острым чувством временности и вторичности материальных форм, которое я испытываю с самого детства. Можно даже сказать, что оно является первоосновой моего мироощущения, исключающего всякую укорененность в обыденную среду, всякое родство с нею. Подчиняясь ей формально, я совершеннно абстрагирована от нее внутренне. Такой природный строй – очень благоприятная «площадка» для творческих взлетов. Взлетать с нее так легко, что не требуется никаких дополнительных «допингов». Но он же, увы, – крайне неподходящая данность для повседневного «обживания» жизненного пространства, создания и хранения «очага», поддержания хоть какой-то житейской стабильности. Мой опыт показал, что ничего на земле и сродного с землей я создать не способна. Видимо, потому, что мне это не дорого и по существу чуждо. Любые проявления сугубо бытовой, скроенной по заданным стандартам жизни и довольства ею всегда отвращали меня и вызывали интуитивный протест, так как я чувствовала в них поглощение духовного мира материальным, а значит подмену основополагающих смыслов и ценностей, которая развращает душу, опошляет и уродует человеческие отношения. Сама жизнь в такой среде становится пошлой и уродливой, ибо из нее вытеснена духовная составляющая. Не противопоставляя себя окружающим и не будоража «чужой монастырь» «своим уставом», я внутренне всегда противостояла среде, ее приземленным и усредненным, а зачастую и откровенно безнравственным меркам. Но если раньше это происходило большей частью спонтанно, по велению чувства, то сейчас я отчетливо понимаю, что поэт, если он следует призванию и пишет «при свете совести», просто вынужден быть сопротивленцем и, увы, не может не быть изгоем. Изгоем добровольным, сознательно отвергшим чуждую ему реальность, дабы творить и отстаивать собственную.
Временами я сильно и болезненно чувствую свою неприкаянность в любом обществе, во всякой компании. Чем пестрее общество, чем многолюдней компания, тем более усугубляется это чувство. Некий врожденный специфический изъян топорщится и болит где-то в глубине, вызывая состояние острого душевного дискомфорта и «одиночества в толпе». Единственным средством преодолеть его и забыть о нем вовсе является творчество. Только оно по-настоящему освобождает и позволяет не думать о том, как тебя воспримут окружающие. Только оно и, пожалуй, еще любовь в ее высших, жертвенных проявлениях дают реальную возможность подняться над своей обыденной природой и приблизиться к природе божественной. Я не йог, мне органически недоступно состояние медитативного погружения. Я не экзальтированна, поэтому мне так же не свойственно состояние религиозного экстаза. Но думаю, то, что происходит на вершине творческого подъема, по уровню концентрации и отдачи эмоциональных, духовных, интеллектуальных сил организма в значительной мере сродни сакральному акту. Если же это не так, то нет и творчества как таинства осуществления Божьего промысла.
* * *
Когда чувственная стихия исчерпана и нанесенный ею ущерб подсчитан и осознан, душа постепенно освобождается от тщетных надежд и неосуществимых желаний. Вместе с ними из нее уходит не только трепет ожидания и печаль несбывшегося, но и сама их уютная, расслабляющая теплота – теплота личного, душевного переживания. Должно быть, это происходит потому, что внешние, поверхностные ткани уже отработали свое, отболели и отмерли. Личное все больше уступает место личностному, чувство склоняется перед разумом. В какой-то момент вдруг понимаешь, что в тебе больше не осталось ничего наивно-романтического, что изжита всякая возможность придумать себе утешительную сказку и поверить в нее. Трезвый взгляд всегда горек, но именно он примиряет с действительностью. Ведь только теперь, оставшись с жизнью один на один, без «розовых очков» и «возвышающего обмана», учишься принимать ее далекую от романтических иллюзий реальность такой, как она есть.
Закономерно, что в соответствии с качественными изменениями внутреннего «я» меняется и характер поэзии, которая мало-помалу утрачивает свое эмоциональное, непосредственно лирическое наполнение. Иным становится и удобряющий ее «сор». Он уже не разбросан по всем углам жизни беспорядочными щедрыми россыпями, да и стихи больше не растут запросто и беспечно, как «одуванчик у забора». Теперь они «ведают стыд» и не везде хотят расти, и не из всего. Муза становится донельзя строгой и избирательной. Возможно, это оттого, что она, как и я, уже немолода и попросту экономит средства…
Как и я, она устала быть вечной изгнанницей, изо дня в день пить эту горькую чашу и знать, что другой не будет. Ведь поэзия – незваная гостья на земле. Поэтические строки всегда невольно несут на себе печать отторгнутости, отчужденности от этого мира, от современного мира особенно. Как нежеланные дети, они не нужны ему и не признаны им. Поэтому, едва родившись, они инстинктивно прячутся в тетрадных листах и не спешат выходить в «свет», ибо знают – там их никто не ждет. Но их мать, душа, уже пережила острую тоску и отчаянье по этому поводу и превозмогла их. Она смирилась с объективной реальностью как с неизбежностью и время от времени продолжает рожать, несмотря на то, что заведомо знает судьбу своих детей. Ей вообще приходится нелегко. Нелегко жить, постоянно превозмогая время и свое одиночество в нем. Нелегко оставаться живой, когда умирают мечты и желания. Нелегко сохранять художническую чуткость и непосредственность отклика, когда всякое живое чувство на корню отравлено едкой горечью надлома.
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим…
Точнее, чем Блок, не скажешь. И все-таки надо, непременно надо «притворяться»! Пока не вышел земной срок, необходимо беречь и поддерживать в себе искру жизни, как огонь на ветру. Иначе творчество превратится в унылое и бесплодное самокопание и со временем выродится вовсе. Впрочем, что ж, и такое возможно. Никто, как говорится, не застрахован. Никому не дано знать Божьей воли. Когда явится Муза и явится ли вообще – это всегда вопрос. Но одно несомненно: надо стараться жить так, чтобы душа была готова к ее приходу. Надо нести свечу, несмотря ни на что, из последних сил охраняя от ветра ее хрупкое пламя. Потому что жизнь – это тот самый проход со свечой из фильма Андрея Тарковского, и пока колеблется огонек в дрожащих ладонях, она не кончена и не лишена смысла.
Сентябрь – октябрь 2008



30 апреля, 2014
Lyudmila Abramochkina
Опубликовано в рубрике
Метки: 